ИВАН ИВАНОВИЧ
I
На Иване Ивановиче было новое пальто — совершенно
новое, великолепного сукна, серого, с нежным серебристым оттенком. Ему не
советовали брать такой цвет — марок и вообще не практичен, но он был молодой
человек и желал быть красивым. И он был красив, и на душе было радостно и
гордо; и если нельзя было вообразить себя генералом или гвардейским офицером,
то во всяком случае ясно чувствовалось, что он лучший изо всех околоточных надзирателей,
какие есть в Москве и, быть может, даже в других городах. Сзади, в двух шагах
за Иваном Ивановичем, шли трое городовых в черных шинелях, башлыках и с
ружьями. Ружей они не умели держать, они им мешали и только нагоняли страх; и
лица были у них мрачные, недовольные, а шаги они делали короткие, точно
сберегали пространство и старались сохранить запас его позади себя. Они боялись
дружинников. Но Иван Иванович не боялся и шел молодцевато, с легким вывертом. В
городе уже стреляли, но в ихнем участке было тихо, и только в двух-трех местах
достраивали запоздалые баррикады. И на нем было новое пальто.
Из-за угла
показалась чья-то голова и скрылась; и вдруг сразу высыпала черная кучка
народу, и из середины ее кто-то выстрелил прямо в Ивана Ивановича,— как будто
вся черная кучка сказала ему: ах! Городовые убежали, Иван Иванович тоже
повернулся, чтобы бежать, но сзади крикнули:
— Стой!
Застрелим!
Ноги от страху
онемели, затряслись, и он остановился. От всего себя он чувствовал одну только
спину, неподвижную, серую, широкую, как глухой забор, мимо которого
не пролетит ни
одна пуля. И повернуть ее он не мог, так спиною и встретил дружинников, которые
сзади несколькими парами рук схватили его за плечи, за руки и даже за шиворот.
Повернули.
— Как фамилия? —
спросил один. В руке у него был револьвер-браунинг.
— Товарищи! —
сказал Иван Иванович.
— Ну-ну! —
грозно окрикнул кто-то.
— Граждане,—
поправился Иван Иванович. Некоторые засмеялись, но тот суровый, что окрикнул,
так же сурово и с отрицанием сказал:
— Дай ему по харе,
чтобы не брехал. Дурак!
Иван Иванович
закрыл глаза, но
его не ударили, а снова спросили о фамилии.
— Авдеев,—
солгал он.
Дружинники
переглянулись: такого, с такой фамилией не знали,— ничем не был замечателен.
Обыскали его, но ничего не нашли в новеньких, чистых карманах,— ни бумаг, ни
писем; только в одном нашли гребешочек и зеркальце и без сожаления бросили их в
снег. Иван Иванович приободрился и сам помогал вывертывать карманы, а вначале
не мог.
— А
револьвер-то? — сказал кто-то.— Забыли?
— Давай
револьвер. Живее!
Околоточный
торопливо начал отстегивать кобуру, исподлобья дружелюбно оглядел дружинников и
улыбнулся.
— Сделайте
одолжение. Но только разве это оружие? Вот у вас револьверы настоящие, а у нас
что, казенные, в двух шагах собаку не застрелишь. Честное слово! Извольте. Да
шашку-то, шашку не забудьте, или как она называется — селедку.
Но шашка была
свеже отпущена, остра, и на шутку Ивана Ивановича никто не отозвался. Один из
дружинников, молодой, краснощекий, сияющий, схватил шашку и перепоясал ее через
плечо.
— Вот так!
— Оставь,
Василий! Зачем на глаза лезть!
— Ну вот!
Пригодится.
Иван Иванович
тоже покачал головой и скромно спросил:
— Можно идти
теперь?
— Что?! —
удивился тот, суровый. И удивление его было так тяжело, зловеще и страшно, что
снова смертельный ужас охватил околоточного, и снег перед его глазами точно почернел,
а вокруг черных фигур появились какие-то странные, светлые ореолы. И все
закачалось.
— Неужели? —
нелепо сказал он, и рот его чему-то смеялся, а побелевшие глаза вылезали из-под
лба и дико таращились.
_ Не стоит,—
сказал первый, тот, что допрашивал Ивана Ивановича. Но суровый настаивал.
_ А по-моему,
стоит. Всех их стоит. А если вам уж так его жалко, так давайте я. Ну-ка ты,
пойдем, поговорим!
— Не стоит! —
поддержали другие.— Ну его! Оставьте его, Петров.
Петров сердито
пожал плечами, посмотрел прямо в вытаращенные глаза околоточного и отошел в
сторону.
— Делайте как
хотите,— равнодушно сказал он.
— Господи! —
сказал Иван Иванович, провожая его глазами, и перекрестился. Посмотрел на всех
и еще раз перекрестился.— Ну и человек. Вот так человек!
Дружинники
собрались в кружок и стали советоваться, как поступить с околоточным. Это был
первый их пленный, и они не знали, что с ним делать. И молодой, сияющий, с
шашкой через плечо, засмеялся, хлопнул Ивана Ивановича по плечу и предложил:
— Пусть-ка идет
строить баррикаду. Народу у нас мало, а он парень здоровый. Верно? — И он
подмигнул Ивану Ивановичу.
— Как же это? —
удивился тот.— В моем положении, и вдруг...
— Вы, быть
может, предпочитаете поговорить с товарищем? — вежливо осведомился первый
дружинник, указывая на Петрова.
— Нет уж, Бог с
ним! — отмахнулся рукою околоточный; дружинник засмеялся, и только Петров
нахмурился еще больше и отвернулся.— Я ведь, собственно, ничего не имею. Помочь
так помочь, с большим удовольствием. Вот только костюм у меня неподходящий...
— Мы вас не
уговариваем...
— Да нет же,
Господи, я с большим удовольствием. Пальто вот действительно жалко, вы сами
понимаете,— а я что же!
Он говорил развязно
и с большим достоинством, но страх не покидал его и маленькой мышкой бегал по
телу, а минутами воздух точно застревал в груди и земля уходила из-под ног.
Хотелось скорее к баррикаде, казалось, что, когда он возьмется за работу, никто
уже не посмеет его тронуть. Дорогою — нужно было пройти с четверть
версты — он старался быть дальше от Петрова и ближе к молодому, сияющему, и
даже вступил с последним в беседу.
— Вот, говорят,
полицейский, такой-сякой, крючок и прочее. А только как же без полиции, сами
рассудите. Когда Господь Бог изгнал из рая Адама и Еву, кого Он у дверей
поставил?.. Вот оно откуда еще началось!
— Товарищ, вы
слышите? — смеясь, окликнул молодой Петрова.
Петров
остановился и, не глядя на товарища, сказал околоточному:
— Ты свое
остроумие оставь. Они тебя помиловали, а я тебя не миловал. Услышу твой голос,
видишь,— он показал браунинг,— так в голову и всажу. Гадина!
Иван Иванович
обиженно замолчал и всю дорогу шел молча, скучный и подавленный. Оглядываться
он боялся, и на себя поглядеть как следует боялся, и было страшно и за себя и
за пальто, которое он разорвет или испачкает. Так и шел, стараясь только не
ускорять и не замедлять шага против остальных, а они шли неровно, то быстро, то
тихо, как нарочно. Один раз молодой, сияющий потихоньку от Петрова подмигнул
ему, но Иван Иванович угрюмо отвернулся: ему было очень нехорошо. А молодой
нагнал Петрова и тихо сказал ему:
— Напрасно вы
так, товарищ. Он, ей-Богу, ничего. Конечно, невежественный, темный, а
когда-нибудь и он поймет... Все поймут.
Петров хмуро
повернул костлявую голову с темными запавшими глазами — и встретил задумчивые,
тихо сиявшие глаза. Они сияли тихо, до самой глубины своей, и глядели широко, с
радостью и удивлением. И было мучительно глядеть в их светлую глубину, и
хотелось разбудить его и крикнуть.
— Все поймут,
товарищ, поверьте,— повторил молодой, и Петров кротко согласился:
— Может быть,— и
шутливо крикнул околоточному: — Ну что, крючок, очухался?
— Оставьте,
пожалуйста, ваши насмешки,— обиженно ответил Иван Иванович и, испугавшись своей
дерзости, добавил: — Сами же велели молчать, а теперь... Это, что ль,
баррикада-то? Ну, и нагородили!..
II
В
действительности народу было много, работа шла веселая и живая, и Иван Иванович
долго не мог никуда приткнуться. Пробовал и тащить, и подпихивать, и вязать
проволокой, но все у него выходило не так, и его прогоняли. Просто он не
понимал назначения баррикады,— она казалась ему странной и нелепой игрушкой,
сооружаемой какими-то баловниками для непонятного баловства, и что нужно
сделать для того, чтобы она стала лучше, он не догадывался. И вид имел
бестолковый, растерянный и даже печальный, так как очень беспокоился к тому же
за пальто. Одну полу он уже успел испачкать, и по серебристому сукну проходила
скверная, темная полоса. Подумал — и пошел жаловаться к Петрову.
— Не знаешь? —
презрительно сказал тот.— Видишь вон столб телеграфный? Ступай и пили.
— Да у меня и
пилы нет.
— Поищи.
И опять его
гоняли от одного к другому, но наконец нашел пилу и даже подручного для работы,
какого-то старого рабочего.
— А ты бы
шинель-то снял,— посоветовал рабочий.—Пальто хорошее, жалко, как испортится, да
и работать легче.
— Боюсь,
украдут,— сказал околоточный.
— Ну вот! —
удивился старик.— Кому оно нужно. Тут, брат, граждане, а не воры...
— Рассказывай! —
не поверил Иван Иванович, но пальто снял, сложил комочком изнанкой наверх и
осторожно положил на подоконник, так, чтобы оставалось на виду.
Работа пошла
легко, и все вокруг как-то посветлело, стало проще и понятнее. Попригляделся
околоточный и к народу, и народ был все простой, такой, с каким он привык и
умел обращаться: рабочие, какие-то мужики, полугоспода, приказчики из лавок.
Были и женщины.
— Смотри-ка,—
сказал Иван Иванович,— и бабы тут. Тоже работают.
— А отчего же им
не работать. Всяк должен свою лепту.
— Выдрать бы их
за эту лепту, вот что.
— Ну, и гадюка
же ты! — удивился рабочий.— Тебе-то они чем помешали? А еще скажешь, позову
ребят, они тебя научат, в лучшем виде все поймешь.
— Граждане, а
деретесь,— упавшим голосом возразил околоточный.
— Мы-то граждане,
а ты-то сволочь. Вас да не бить, кого же тогда бить?
И опять стало
скучно и беспокойно. Невдалеке стоял Петров и искоса наблюдал, и все кругом
было враждебное, злое, обидное в своей веселости. Еще вчера он был лучше их
всех и каждому мог дать по морде, а сегодня они считают себя лучше, а сами
грязные, оборванные, подлецы. Шагах в пятидесяти у лавки стоял лавочник,
толстый, седой, и, заметив его, Иван Иванович осклабился и закивал ему головой:
первый, наконец, хороший человек. Околоточный часто забегал к нему в магазин
поговорить по телефону, знал его и понимал, что и ему теперь противно смотреть
на это безобразие. И действительно, лавочник строго и внимательно глядел на
выраставшую баррикаду, потом неодобрительно закачал головой и скрылся в дверях.
— Ага! — сказал
околоточный.
— Ты что?
— Ничего, так.
Рано вы в граждане записались.
— Ты опять?
Лавочник вышел.
Впереди себя он катил огромную пустую бочку, подкатил ее к баррикаде и
поставил. Поглядел издали, подперши щеку рукой, выхватил у соседа топор и
разбил бочку, так что острыми ребрами своими она расползлась в стороны как
своеобразный букет. И среди других голосов и смеха послышался и его густой и
самодовольный смех:
— Попробуй-ка,
перескочи!
Пытался Иван
Иванович для доклада приставу запомнить работавших, но, кроме седого лавочника
да одного дворника, который со двора таскал один какие-то огромные бревна,
никого признать не мог. Да и Петров, заметив его внимательные, изучающие
взгляды, погрозил ему пальцем, и Иван Иванович скромно опустил глаза. «Привязался»,—
подумал он, а рабочему насмешливо, но тихо фыркнул:
— Даже и
смотреть нельзя, скажите пожалуйста, какие цацы!
— Глаз-то у тебя
нехороший,— серьезно заметил старик.— Напрасно они тебя взяли. Самое бы
хорошее: повесить тебя на баррикаде заместо красного знамени. И дешево и
сердито!
— Что же тут
хорошего!
Рабочий, видимо,
шутил, но Иван Иванович не мог разобрать, где кончается шутка и начинается
серьезное, и сердце у него порывами начинало сильно трепыхаться и начиналась
изжога, как будто он много съел дурного, прогоркшего масла. Но проходил час и
другой, и никто его не трогал, хотя многие грозились, а один мальчишка снежком
залепил ему в голову. Мальчишку обругали, а Иван Иваныч совсем успокоился и за
себя и за пальто и уже начал понемногу распоряжаться и повышать голос:
— Куда кладешь?!
За тот конец бери! За тот, говорю. О
Господи, вот же народ бестолковый!
Теперь он
понимал, что такое баррикада.
— Упри его
концом сюда, так,— чтобы остряком оно вперед. Так, верно!
И уже развязно
подходил к Петрову.
— Господин
Петров! Извольте приказать, чтобы ваши товарищи помогли мне снять вывеску. Мы
ее посередке поставим.
Петров, не
оборачиваясь, коротко ответил:
— Убирайся вон.
— Как же это
так? — пожимает околоточный плечами, но на время затихает и сжимается,
поглядывая как-то из-под низу, как побитая собака. А потом снова овладевал
положением и постепенно повышал голос, сразу, впрочем, переходя на шепот, когда
встречался взглядами с Петровым. Необходимо было показать, что он хоть и без
пальто, но лучше других, чище и благороднее.
— А вы бы,
сударыня, лучше не за свое дело не брались,— сказал он женщине в платке,
которая привезла на салазках вязанку дров и сбросила в баррикаду.— Лучше бы
вашему мужу щи готовили, а не политикой занимались.
Он сказал тихо,
спокойно, а женщина вдруг закричала, так что отовсюду посыпал народ.
— Что?! Это ты
мне говоришь? Мне? Мужа моего слопал, а теперь мне говоришь!
И со всего
размаха ударила его по щеке. Он схватил ее за платок и сорвал, но тут сразу
десяток рук вцепились в него и приковали его к месту. И опять от ужаса онемели
ноги.
— Я не виноват!
Она... Я не виноват, честное, благородное слово! Я ей сказал...
Женщина плакала,
сидя на салазках, и дружинники смотрели угрюмо. Петров глядел долго и
внимательно и не выдержал,— плюнул.
— Гуманность! —
сказал он презрительно.
— Господин
Петров! Господин Петров! — звал его околоточный.— Я ей сказал...
— Молчать!
И опять жизнь
Ивана Ивановича, как ему казалось, повисла на волоске. Но женщина повязала
платок, улыбнулась сквозь слезы и сказала:
— Ну его к Богу.
Пришел молодой,
сияющий. Он куда-то уходил и только сейчас вернулся, радостный и возбужденный.
— Надо его на
нашу квартиру. Я был там, говорят,— всех доставляйте сюда. Хорошо!
— Что хорошо? —
спросил Петров.
— Так. Все
хорошо. Погода хорошая.
Когда Василий и
двое других дружинников повели Ивана Ивановича, он вдруг остановился и громко
закричал:
— А пальто? Я не
могу без пальто. Мне холодно. Я простудиться могу.
Вернулись и
взяли пальто. Оно так и лежало комочком, как положил его Иван Иванович. Шли
молча и торопливо, оглядываясь по сторонам и прислушиваясь; на Ивана Ивановича
и его новое пальто не обращали никакого внимания. Теперь, когда было столько
случаев расстрелять его и его не расстреляли, он проникся уверенностью, что и
впереди ему ничего серьезного не грозит, и смотрел на своих спутников с
презрением.
— Послушайте,
вы,— сказал он молодому,— как вы шашку нацепили? Разве так носят?
— А что? —
спросил тот.
— А то. По ногам
бьет, вот что. Подтянуть надо.
— Сойдет и так,—
засмеялся молодой.— Сие не есть важно.
«Сие,—
подумал Иван Иванович.— Вот еще дурак: сие»,— и с отвращением сплюнул.
— Куда вы меня
ведете-то? — грубо спросил он. Один из дружинников сердито взглянул на него и
оборвал:
— Молчать!
И опять словно
тяжелая крышка захлопнулась над головой околоточного. Стало душно и нехорошо, и
хотелось не то плакать, не то ругаться, не то просить о чем-то. Совсем
недалеко, где-то за белыми крышами, посыпались частые выстрелы. Дружинники
остановились и беспокойно оглянулись.
— Надо
свернуть,— сказал один.
— Ничего,
пройдем,— ответил молодой.
— Лучше
свернуть,— поддержал другой и вынул револьвер.— А у вас есть револьвер,
товарищ?
— Нет,—
беззаботно ответил Василий. Оказалось,
что у всех троих
был только один револьвер, и Иван Иванович злорадно улыбнулся. «Так, так»,—
подумал он.
Свернули в
коротенький, безлюдный переулок, густо покрытый давно не сгребаемым снегом. Но
не успели сделать и нескольких шагов, как из-за поворота вылетел беспорядочной
лавиной отряд драгун, человек двадцать пять или тридцать. Прошла только минута
или полминуты, и все изменилось: дружинник, у которого был револьвер, одной
струей выпустил все заряды и убежал за угол; еще раньше убежал его товарищ. А
Василий зацепился за шашку, попавшую ему между ногами, упал, и верхом на нем
сидел околоточный, бил его кулаком по затылку и не кричал, а шипел что-то,
какое-то бесконечное свистящее ругательство.
Иван Иванович
торжествовал. От бурного ликования, от ненависти, от злобы он как будто терял
мгновениями сознание и захлебывался словами. Он то смеялся, то начинал обиженно
плакать, то визгливо вскрикивал что-то непонятное и все порывался ударить
Василия, которого держали за руки драгуны. Постепенно из криков, ругательств и
плача выделились визгливые слова:
— Этот самый!
Этот самый!
Он бесконечно
повторял: «этот самый!»,— вкладывая в эти слова весь свой страх, и ненависть, и
обиду... Толстый офицер неподвижно сидел в седле и тусклыми глазами смотрел
попеременно то на околоточного, то на пленника.
— Так как же? —-
сказал он, задыхаясь.— Расскажи, как там было. Покороче!
Иван Иванович
рассказал, но не так, как было, а по-своему, и главным виновником нападения
выставил Василия. И все время тыкал в него пальцем и кричал:
— Этот самый!
Василий молчал,
был страшно бледен, и губы его дрожали. Снизу лицо его озарял чистый, еще не
загрязненный снег, сверху падал на него отсвет холодного, белого зимнего неба,
и не было уже молодости в этом лице, а только смерть и томление смерти. Сразу
все кончалось. Сразу обрывалась жизнь, которая еще сегодня цвела так пышно, так
радостно, так полно. Все и навсегда кончалось: глаза не увидят, и уши не
услышат, и мертвое сердце не почувствует. Все кончилось.
— Так как же? —
сказал офицер.— Надо его расстрелять. Он вас расстрелять хотел, а мы его
расстреляем. Вот и будет хорошо.
Солдаты уже
прицелились, когда офицер широко раскрыл глаза и закричал:
— Стой! Вы куда
же это его поставили, а?
Солдаты не
понимали.
— К окнам
поставили, идиоты! Стекла побьете. К стенке поставить. Ну, так. Валяй. Нет, погоди.
Ты, слушай, отвернись! Не понимаешь? Спиной стань.
Он тихо ответил:
— Не хочу.
— Что? Что ты
там бормочешь?
Он так же тихо
повторил:
— Не хочу.
Иван Иванович
громко засмеялся. Толстый офицер перевел на него тусклые и странно добродушные
глаза и сказал:
— Чего вы
смеетесь? Это его дело. Не хочет так не хочет. Ну, валяйте.
Когда все
кончилось, офицер приказал одному солдату отдать свою лошадь Ивану Ивановичу, а
самому сесть позади товарища. Уже тронулись и перешли на рысь, когда офицер
внезапно закричал:
— Стой!
Остановились.
Офицер тяжело повернулся к околоточному и озабоченно спросил:
— А шашку-то вы
взяли?
— Вот она! —
весело ответил Иван Иванович.
— Ну то-то.
Трогай!
Теперь Иван
Иванович чувствовал себя еще лучше, чем утром. В том же новом пальто он ехал на
лошади, рядом с настоящим офицером, и хоть сильно подпрыгивал, но держался
крепко. Жаль только, что публики не было: улица была пуста, и где-то за белыми
крышами бухали пушки.
1908